ОБЩИЕ
РАДОСТИ ВЛАДИМИРА АНДРЕЕВА
У них двойной юбилей, на двоих
— аж 155 лет. Они — это, по старшинству, московский театр
имени М. Н. Ермоловой (80 лет) и его главный режиссер и
художественный руководитель Владимир Андреев, которому 27
августа сего года исполнится 75. Последний, казалось бы,
из другой эпохи. Но сила и привлекательность такого типа
человека в том, что Владимир Андреев приносит все свои духовные
и нравственные богатства, приобретенные им еще в молодые
годы, в современность бытия. И наша сегодняшняя жизнь оказывается
бессильной что-либо изменить в этом негромком, но выдающемся
артисте и человеке. Она неспособна ожесточить его, отучить
любить и жалеть людей.
—
Владимир Алексеевич, расскажите, пожалуйста, в какой семье
Вы родились, кто Ваши родители?
— Наше сословие можно определить словосочетанием
«разночинно-торговая интеллигенция». Дед был, если современным
языком говорить, товароведом в Московско-Сетуньском ковровом
товариществе. Знал языки, выезжал в Европу, мечтал дать
детям образование в Сорбонне. Помню, привез мне из Германии
игрушечного солдатика, который полз и стрелял. Другой дед
потом погиб на войне. Бабушка много читала, носила пенсне,
меня приобщила к потрясающему журналу «Нива», объясняла
тот или иной литературный пассаж. Она одна из немногих верила,
что из меня может получиться артист. Из всех своих внуков
(а у нее их было трое) она почему-то выделяла меня. Возможно,
потому, что я ей казался не очень обыкновенным ребенком.
А может быть, потому, что у меня с детства была мигрень
и днем мне запрещали читать... В два с половиной года я
смотрел, как взрослые репетируют в «красном уголке», и так
хотел быть вместе с ними! Опять бабка помогла — я что-то
крутил, ветер изображал.
— И такое лицедейство вдохновило Вас стать актером?
— Произошло это интуитивно, подсознательно, только
так желания и рождаются. Смутное, неясное чувство однажды
сгущается, и тебе вдруг становится ясно: ах, маманька моя,
а это уже мысль!
Мы с братом, так получилось, были предоставлены самим себе:
мама работала, потом болела; отец, окончив курсы очень тогда
нужной профессии электросварщиков, работал, затем уехал
на Шпицберген. А ее величество Улица в свои объятия принимало
всех. Меня спасла театральная студия при доме пионеров.
До этого я с товарищем увлекся театром. Ставили Чехова,
вовремя полюбили поэзию, шпарили стихи на всех концертах.
Были «великими» артистами школы № 265. Рано я стал понимать,
что это за явление — театр. Окончил школу, стал посещать
курсы при факультете искусствоведения.
Помню, читал монолог Бориса Годунова «Достиг я высшей власти;
шестой уж год я царствую спокойно» и так разволновался в
свои шестнадцать лет, что упал в обморок. Валерьянкой меня
отпаивали знаменитые старушки-педагоги — Варвара Николаевна
Рыжова и Елена Николаевна Музиль.
—
Скажите, актеры бывают счастливыми?
— Это трудное счастье. Вот так, чтобы не ханжить...
Я счастлив оттого, что я в искусстве, я этого хотел. Время
крепко изменилось и продолжает меняться. Раньше на творческих
встречах, концертных площадках я легко, с радостью выходил
к зрителям, не задумывался, как буду отвечать на вопросы.
Сейчас я смотрю по телевизору, какая публика хохочет над
тем, что ей предлагают, и думаю, что Гоголь был прав. «Над
кем смеетесь? Над собой смеетесь». Хохочут над своими слабостями
и печалями, не понимая, что эти шутки либо кощунственные,
либо продиктованные трагедией жизни. Поэтому в некоторых
подобных акциях — концертных или антрепризных — я не участвую.
Потому что хочу ощущать себя не выгодно, а комфортно.
— Существует ли для Вас сегодня абсолютное зло?
Кого, если было бы разрешено, Вы бы вызвали на дуэль?
— Для меня зло — это те, кто издевается над детьми,
те, кто насилует. Таких нелюдей развелось невероятное количество.
Но я понимаю (и от этого сильно страдаю), что в личной схватке
я не победил бы разношерстную сволочь.
Прекрасно относясь к людям инициативным, отлично понимая,
что инициатива дает право развиваться прогрессу, с неприязнью
отношусь к новой формации физиономий. Холодные глаза арифмометра,
просчитывающего прибыль в то время, когда с тобой беседуют
вроде бы о прекрасном. Им абсолютно плевать, на какой земле
они зарабатывают свои дивиденды, совершенно все равно, что
будет с этой землей завтра. Таких людей я тоже не принимаю.
—
Это результат общения с новорусскими чиновниками?
— Сейчас я мало с кем общаюсь, в основном со своими
учениками. Любуюсь своими длинноногими, глазастыми студентками-первокурсницами.
Мне нравится, когда ребята похожи на настоящих традиционных
мужчин. Они такие юные, но с хорошими глазами, мужички.
Мне приятно, когда про них говорят: «Эти пошли с андреевского
курса». Это к вопросу о счастье.
Я прихожу в академию, и я счастлив, потому что этого жизнь
пока не отняла. Сейчас разброс, действуют силы центробежные,
как говорится, обстоятельства заставляют. И эти силы куда
более значительные, чем раньше. Раньше все-таки преобладали
силы центростремительные: сидишь, роль ждешь... Утром прибежишь
на радио, почитаешь в «Пионерской зорьке», потом дуешь на
репетицию... В любое время есть люди, преданные театру,
в том числе и молодые.
— Но ведь нельзя сказать, что эта преданность от
безысходности?
— Нет. Вот меня пригласили в Бостон сыграть в
«Даме с собачкой». Я долго сопротивлялся. Как я уеду на
45 дней из театра?! Уехал, сыграл, познакомился с интересными
людьми, которых наша родина, к сожалению, потеряла. Одним
из первых зрителей был Наум Коржавин. Этот человек, который
уже совсем плохо видит, стоял и по-своему, своеобразно оценивал
нашу работу.
А сейчас, когда ко мне приходит артист и сообщает, что он
где-то должен сниматься... Ну, что сказать... Я буду просчитывать,
думать, кого назначить дублером. Я же помню, как мне в Ермоловском
театре дважды запретили участвовать в спектаклях молодого
«Современника». Олег Ефремов пригласил меня играть в спектакле
«Два цвета», про преступников. Он мне сказал при первых
встречах: «Слушай, Володь, приходи. Я меньше играть буду.
Буду театром заниматься». Помню, как в том спектакле сыграл
бандюгу Женя Евстигнеев — настолько убедительно, что страшно
было. Шурика, парня, которого убивали, играл Игорь Кваша.
Но ведь не пустили меня в эту компанию.
—
Но какая-то мотивировка присутствовала?
— Присутствовала: «Потому, что у тебя есть свой
театр. Твой учитель Андрей Михайлович Лобанов позвал тебя
сюда»... Второй раз меня пригласили на спектакль «Взломщики
тишины», ставил его Сергей Микаэлян, впоследствии известный
режиссер. Я снова попросил разрешения. Был вызван на худсовет,
где мне здорово дали! Всеволод Всеволодович Якут отчитывал
меня: «Ты сделан театром, ты — ведущий молодой актер, что
ты на сторону смотришь! Вот я, когда меня звали в Вахтанговский
театр, сначала было решил и уже поехал. Но перед театром
развернулся и уехал обратно». А Якут был для нас...высота.
Грандиозный был артист.
— Как Вы считаете, по прошествию времени, эти компромиссы
были во благо? Вы же наверняка думали об этом?
— Очень опасно, размышляя об ушедших годах, распределять
свои поступки, чувства. Конечно, думал, но лучше не задумываться.
Просто так сложилось... Зачем я в середине 80-х уходил главным
режиссером в Малый театр на четыре сезона? Конечно, я тогда
много потерял как действующий актер. Но я не жалею.
— Но почему-то Вы туда перешли?
— Я ушел по ряду причин. Не из-за тщеславия, нет.
У меня была обида на Ермоловский театр. Я ждал, что придут
и скажут: «Боярин, не покидай. Князь, не уходи». Кто-то
ко мне приходил, а кто-то стоял обиженный, наблюдая, как
я размышляю «уходить — не уходить». А потом я и из Малого
ушел, но не в никуда.
Я оставался заведующим кафедрой актерского мастерства. У
меня там и сегодня много интересных мастеров: Алексей Бородин,
Павел Хомский, Борис Морозов, Валентин Тепляков, Давид Ливнев,
мой ученик Виктор Раков. А тогда мы создали студию из студентов-выпускников
и со спектаклем Голдмена «Лев зимой» побывали во Франции,
Англии, Дании, Польше и по нашей стране помотались. Это
было нелегкое, но потрясающее время. Знаете, такое время
бессеребренников, такое чувство внутренней свободы! Я много
поездил по миру, и мне удавалось не налаживать, а рождать
отношения с людьми, с артистами в разных странах. И я чувствовал
себя там, простите, талантливей и раскрепощенней.
— Кстати, о свободе. Скажите, почему в застойном
1974 году «ермоловцы» решились открыть публике драматурга
Александра Вампилова, а в почти революционном 1985-м на
сцене Малого театра Вы ставили спектакли по произведениям
вполне благополучного Юрия Бондарева?
— Сейчас будут издавать полное собрание сочинений
Бондарева и знаете почему? Когда пришла так называемая перестройка,
стали бить. Не за талант, не за то, что он солдатом прошел
всю войну, был изранен! А за то, что он при советской власти
получил больше, чем тот или этот. Зависть — один из главных
факторов существования нашей жизни. Бондаревские «Батальоны
просят огня» с трудом пробивались на сцену, потом спектакль
сняли. Он защищал человеческую жизнь, с болью рассказывал
об обманутых «власовцах».
Сейчас, в этом возрастном цензе, уже имею право говорить,
что я ничего не делал, если не защищал какую-то идею, которая
казалась мне достойной. Диас Валеев написал пьесу, где главный
герой борется с идиотизмом, существовавшем на строительстве
КАМАЗа. Сказали, что пьеса пойдет, если инженер превратится
в секретаря парткома. Это сейчас можно снисходительно улыбнуться,
а тогда... В пьесе в открытую говорилось, что мы бросаем
деньги, работать не умеем, жить не умеем, относиться друг
к другу по-человечески не умеем. Ради этих фраз я брался
за постановку...
Кто-то меня назвал «последним романтиком театра». Я не так
уж наивен и не из той категории людей, про которых в одной
пьесе сказано: «Ну, пойди, углубись, ну, почитай что-нибудь!»
Я к этим тупорылым особям никогда не относился. Во мне всегда
жила какая-то романтическая вера в то, что есть вещи, которые
надо защищать даже средствами своего, довольно скромного,
«я». И я это делал.
А с Александром Вампиловым мы были знакомы. Поглядывали
друг на друга, ждали, кто первый попросит поставить пьесу.
Я почувствовал, что никакой он не борец с властью, а просто
честный, талантливый художник из Иркутска. Хотя он был суров,
но ко мне, как к актеру, хорошо относился. Хотел, чтобы
я сыграл Шаманова в «Прошлым летом в Чулимске». А я пригласил
на эту роль Станислава Любшина и не жалею об этом. Вампилов
очень хотел видеть меня Зиловым в «Утиной охоте», но не
дождался. А я сыграл, его вдова — свидетель...
Помню, нам поначалу не разрешали ставить «Старшего сына».
Важный начальник говорил: «Что это такое! Двое молодых людей
издеваются над семьей, обманывают, только для того, чтобы
согреться! Потом еще пристают к девушке!» Этот человек не
понимал, что Вампилов писал о том, что иногда непаспортное
родство дороже родства паспортного.
— Ваши политические убеждения были столь же стойкие,
как и нравственные?
— Я был какой-то срок в партии. Когда стали стрелять
в Тбилиси, Вильнюсе, я перестал быть партийным. Это не героизм.
В партии стало невозможно состоять морально. Для этого было
достаточно просто перестать платить взносы. У нас в ГИТИСе
родилась большая группа людей, которые сказали друг другу:
«Ну, хватит уже...»
В партию я вступал молодым человеком. Было партбюро в театре,
и мне сказали: «Володя, надо. Нет молодых членов партии,
достойных нет». А надо же искусством заниматься. Помню,
меня принимали в кандидаты, а я потихоньку поглядывал на
часы. Как только закончилось партбюро, рванул на панихиду
по бабушке, ее отпевали на Пятницком кладбище. Успел и запомнил
слова священника: «Царствие небесное усопшим и доброго здравия
живым».
Много лет прошло, но какие-то факты, иногда вроде бы не
очень значительные, или кем-то произнесенные мысли, они
остаются в тебе и становятся необходимыми. Я же, грубо говоря,
был молодой шестидесятник, человек, который сентиментально
верил, что потепление пришло, ведь это был не 1957 год,
это было начало 60-х. Казалось, чаще всего, казалось, что
ты знаешь, что ты хочешь.
— Шестидесятникам потом не пришлось расплачиваться
за неординарность и талант?
— Я вам отвечу так: вспоминая жизнь, легко набрать
крупицы из эпизодов, которые вдруг сделают тебя героем.
Например, как-то мне позвонили из ВТО и сказали: «Завтра
выгоняют из страны Солженицына. Вот выскажите свое мнение
по поводу писателя, который охаивает свою страну». Я ответил:
«Если бы у меня была возможность прочитать то, за что его
выпроваживают, я, может быть, и подписал бы, если бы посчитал
его творчество недопустимым. Но у меня не было возможности
прочитать его книги, а те люди, которые мне предлагают подписать
обращение, их читали. Вот пусть они его и подписывают».
Я знаю, что на следующий день звонивший мне человек всем
докладывал, что «Андреев отказался». Славно было бы, чтобы
подобные истории не повторялись бы и сегодня.
— Если бы стены театра могли говорить, какие тайны
Вы бы у них выведали?
— Я с какой-то робостью отношусь к великим (я
редко произношу это слово), которые личностно недосягаемы.
Никогда не признавался, что эти стены очень родные для меня.
Потому что, если будешь это в полной мере ощущать сегодня,
то можно так изнурить свою природу, так затосковать по чему-то
ушедшему!.. Но это логика существования.
Я по-своему воспринимаю Марию Николаевну Ермолову. Что сегодня
обозначает это имя? Это надгробие на Новодевичьем кладбище,
это дом-музей на Тверском бульваре, это воспоминания и необходимость
объяснять школьникам, почему этим именем назван театр, в
который они пришли. А вот как ее можно ощутить? Мне она
симпатична, когда я узнаю, что она тушила пахитоску о подошву
своего башмака. В старости — очень любила молодежь, и ей
все казались гениальными. А в личной жизни была не очень
счастлива. Выстраивается не такой вытянутый образ, как на
серовском портрете женщины, которая далеко-далеко от тебя,
а образ живой женщины со страстями и слабостями, и с голосом,
который мог уставать и похрипывать. И я думаю, как хорошо,
что наш театр носит имя Ермоловой, а не кого-то другого!..
С портретами на стенах иногда беседую, задаю вопросы, но
не как сумасшедший. К стенам у меня одно пожелание: «Стены,
в это время я вас прошу: не теряйте стойкости, выстойте!»
Был у меня на спектакле «Невидимки» известный артист, нынче
очень востребованный, он старше меня. Искренне, трогательно
себя вел. Когда я его провожал, он спросил: «Не боишься?
Наверное, ходят, смотрят, как тебя вышибить отсюда вместе
с твоим театром, из здания-то в Центре». Я ответил: «Родненький
мой, я с этим чувством страха просыпаюсь и с ним же засыпаю.
А если замахнуться, то уж они придумают, как поступить».
Это так очевидно. Но тут срабатывает нормальное человеческое
самолюбие, поэтому уверовать в это — значит, перестать хотеть
просыпаться утром.
— Вам не страшно жить в эпоху перемен?
— Мне не страшно. Один из моих героев в пьесе
Леонида Зорина, которую, даже страшно сказать, автор посвятил
мне, говорит: «Я вне процесса». Я не могу сказать, что я
выпал из вагона. Но многое из того, в чем подразумевалось
участвовать, все-таки обходилось без меня. Многим я не верю,
и меня не заставят верить, потому что, как опять же говорит
мой герой в «Невидимках»: «Мне драматически не повезло,
я — местный».
При всей ершистости сегодняшнего существования, конечно,
есть много такого, что неплохо. Свобода — опасная вещь,
да и нет ее, как нет равенства и братства. «Человек человеку
— друг, товарищ и брат», согласен, красиво звучит. Но для
этого нужно всем научиться открывать достойные свойства
не только в себе, дорогом, но и в том, кто находится супротив
тебя, а это уже сложнее.
Елена МАКАРОВА